Вот и схоронили вчера бабу Настю. Честь по чести схоронили, уж она бы не обиделась. Отмаялась, бедная, на этом свете. Жила тяжело, а померла легко, быстро. Поутру за водой пошла да и упала у колодца. Сердце порвалось. Намучалось, видать, сильно, накопило в себе разного, и доброго, конечно, но больше тяжелого. А тяжелое-то по боле весит, да все откладывалось. Много скопилось.
К колодцу баба Настя пришла, заглянула в него, водицу светлую увидела, сердце возрадовалось водице той, да и пожелало груз этот непомерный из себя выкинуть. Подпрыгнуло, ан вона что получилось – сильно, видать, подпрыгнуло, порвалось. Но все же тяжесть ушла вся, потому как в домовине лежала баба Настя добрая. Лицо светлое, как у той водицы. Будто в радость был ей уход этот. А может, и правда в радость.
Мало что хорошего она в этом мире видела. Пережито негожих денечков столько, что и десятерым в жизни много бы показалось. С самых ранних годочков на крестьянской работе. С петухами встанет, за полночь ляжет. Скотину накорми, прибери, домашним на стол подай, в доме порядок наведи, на ферму сходи, постирай, огород прополи… И так целыми днями. Будто белка в колесе.
Раненько и замуж пошла, думала освободиться малость от забот. Да и парень больно видный был, шутковать все любил. Обещал на руках всю жизнь носить. А стала Степановой женой, так всю жизнь и прошутковал, непутевым оказался. Молодым все по девкам бегал, а позже запил горькую, да со скандалами. Уйти хотела, да куда там. Дети пошли: два сына, три дочки. Кому с таким привесом нужна?
А может, и нашла б кого, да на чад своих молиться стала. Думала, хоть к старости подмога. Эх, кабы знать! Добра и от них мало видела. С малых лет: «не хотим», «не будем», «некогда». Павда, еще словцо одно у всех любимое было – «дай»: «Ма, дай поесть», «дай денег», «ма, дай поспать».
Пацаны – Сашка да Мишка – целыми днями где-то хулиганствовали. Только и слышно было от соседей: там куру придавили, там собаку прибили, там кошку подожгли. Баба Настя их и побьет когда, и пристыдит. А им все едино: «Что пристала?» И участковый, нет недели, чтоб не упрекнул: «Что ж ты, Настасья Ивановна, своих шалопаев не воспитываешь? Ох, пойдут они у тебя по кривой дорожке, наплачешься».
Знал бы он, что и слез-то у нее уже не осталось. Уж все выплакала. Да вот жаловаться не приучена была, в себе все держала, в сердце откладывала. Только и скажет в ответ, как огрызнется: «А ты почто ко мне обращаешься, хозяину говори. У него времени поболе воспитывать их». Участковый только рукой махнет, – что, мол, с такой разговаривать.
Ему к голосу ее прислушаться или в глаза посмотреть – мольбы там сколько. Но он лицо официальное, не положено ему в душу заглядывать. Штраф там выписать, пристыдить прилюдно – это можно. А к Степке какой толк обращаться, хихикнет только в ответ: «А мне что? Матка есть. Может, он и не мой вовсе». И бочком, бочком – шнырк, и нет его. Вот уж право, одно слово – хозяин. В доме палец о палец не ударит, только и видели его по другим хатам, где чего залатать, подштукатурить за стакан бормотухи. К себе в дом к вечеру приползет, да со скандалом: «Жрать подавай, стерва немытая». И спать в сапожищах на кровать. Ох, сколько он ее кровинушки испил, и все из сердечка норовил зачерпнуть. А оно не бездонное.
Последнее время Степан совсем опустился и в дому не бывал. Где выпьет, там и упадет. Баба Настя уже молилась, чтобы Бог его прибрал. Ан вон как вышло, – пережил ее, и за ней торопиться, видно, не собирается. Ничего Степку не берет: ни мороз трескучий, ни сырость болотная. Проспиртовал себя от всякой непогоды.
Вот так и жила баба Настя. Пришло время, – шалопаи за драчку с поножовщиной в тюрьму попали, девки одна за другой замуж вышли. Вот, казалось, и отдых тебе Настасья Ивановна. Да не долог он был, отдых тот.
Верка на северах двойню родила, с мужиком что-то у нее не заладилось. Ушел он от нее. Вот Верка и примчалась домой, уговорила мать годок девчонок у себя подержать, пока свое семейное счастье не восстановит. Уехала и с концами, за все двенадцать лет только открытки к женскому дню слала.
Поначалу баба Настя внучек назад хотела отправить, да потом привыкла к ним, полюбила. И девчонки – Люда с Наташей – хорошими росли. Не в мать. В радость на старости лет, в радость, правда, сквозь слезы. Ан как не успеет поднять, помрет, что с ними тянется? Болела душа и сердце жалилось. А внучки помогали, добрые они. Видно, доброту-то эту баба Настя им всю отдала. Даже Степка при внучках помалкивал, побаивался, верно, их.
Вскоре сыны из тюрьмы вернулись. Но в дому не остались, нашли себе сожительниц и пьянствовали с ними день-деньской. Повадился к ним ходить и Степка. Пили да дрались. К матери только за едой, за деньгами являлись. Да и дочки, Светка да Томка, все помощи просили. Нет, не сладка была жизнь у бабы Насти. Вот и не выдержало сердечко.
На похороны собрались все, кроме Верки. Точный ее адрес никто не знал, потому не сообщили. Сыны по старой привычке заторопились копать могилку, будто и забыли, что это умерла их мать, а не чужой человек.
Степка, с утра пьяный, крутился между горницей, в которой лежала баба Настя, и кухней, постоянно причитая: «Да на кого ж ты нас покинула, красно солнышко, да как же мы тепереча без тебя?», не забывая при этом время от времени прикладываться к бражной кружке. Томка и Светка хлопотали на кухне, покрикивали на отца: «Пьянь несчастная, до поминок утерпеть не мог».
– Да что вы, девки? Матка ж померла, в кои-то рази. Что ж, и помянуть уж нельзя? Грех такой на себя нельзя брать. И сами-то по рюмочке пропустили бы за упокой души, прости, Господи.
– Да помянем опосля. И ты поостерегись прикладываться, а то еще в ямину к ней свалишься. Вместях и захороним, – улыбается своей шутке Светка.
– Не боись, я как огурчик. Еще приложусь разок-другой и шабаш: до поминок ни-ни.
У гроба безутешно плакали Люда с Наташей, за ними стояли сожительницы сынов, гладили их по головам и пришептывали нетрезвыми голосами:
– Ну, буде, буде. Чего нюни-то распустили. Бабка сырость не любила. Да вон и людям расстройство одно, ведь не вернешь ее уже.
К полудню приехал батюшка и стал отпевать бабу Настю. Людей в горнице скопилось – страсть. Некоторые собрались полюбопытствовать на батюшку и его работу. Батюшка обмахивал домовину кадилом и певческим голосом читал молитву за упокой. Со словами «Аминь!» он перекрестил правой рукой покойницу и вдруг вздрогнул, глаза у него расширились, нижняя челюсть стала отвисать. Степка, повторяя все его движения, но левой рукой, завыл пьяным козлиным голосом: «Аллилуйя, аллилуйя, наша матка улетай, аллилуйя, друга матка прилетай», при этом в такт притоптывал ногой. Народ ахнул. Кое-где послышались чертыханья и смех. Степку схватили под руки и утащили в другую комнату, откуда почти сразу послышался храп. Батюшка на кладбище идти отказался, злой от такого кощунства уехал.
Гроб на руках снесли на кладбище. Сыны, уже пьяные и грязные от налипшей на них глины, встретили бабу Настю с тихим подвыванием. Прощались недолго. Наспех засыпали могилку землей и скорее в дом, – поминать. Соседи и прочий знакомый люд пображничали да и разошлись по домам, обсуждая и осуждая. Осталась самая родная родня. Выпили молча одну, другую, и тут Сашка затянул ни сначала и ни с конца: «На кого ж покинул, милый мой дедочек, На кого ж оставил сизый голубочек…».
Вдруг из другой комнаты раздался удар по полу, потом еще и еще. Вся родня бросилась к дверям. Степка заплетающимися ногами выдавал «русскую».
– Ну, батя, ну дает, а ну раз, еще раз! – под общий гогот зашумела Томка.
– Вы что ж ржете? Матка на столе лежит, а они ржут, – остановился Степка.
– Батя, схоронили уж! Пьянь ты несусветная, – расхохотался Мишка.
– Как схоронили? Без меня? – Степка бросился в горницу. – И впрямь нет. Ну, тогда помянем Настю, – и выпил стакан.
До поздней ночи пели и танцевали в доме у бабы Насти. Так что честь по чести схоронили и помянули сердечную. Не хуже, чем у других.
Как там тебе, Настасья Ивановна?
|